Бытие подчиняется сознанию
«дети догадались (да и то единицы)
и забыли когда опушились их лица»
— е.е. каммингс [1][2]
Дети теряют наивность из‑за того, что им то и дело причиняют боль на протяжении естественного хода жизни, даже если у них не абьюзивные родители. Если взрослые вокруг ребёнка намерены его обучать, то открытая наивность детства стирается ещё быстрее. Ненависть передаётся из поколения в поколение через то, чему мы учим детей «для их же блага». Выживание и прогресс человечества произошли благодаря обучению маленьких детей. Промывание мозгов по вопросам того, кто мы такие и как нам следует себя вести, которым является приобщение к культуре человечества, передаётся новому представителю нашей культуры во время того, как он или она вырастает из младенца в подростка. Большая часть этого происходит бездумно. Мы просто откуда‑то знаем, как растить детей и чему нам следует учить их, основываясь на наших воспоминаниях о том, как растили нас. Наши решения о том, быть или не быть похожими на своих родителей, или о том, должны ли дети стать похожими на нас или нет, имеют очень мало общего с полноценным культурным программированием.
В самой человеческой природе заложено обучение абстракциям и обобщениям, которых становится всё больше с взрослением. В любой человеческой группе сознание развивается именно в этом направлении. Группа поощряет и поддерживает некоторые перспективы — и это именно то, чем является культура. Чем более настойчиво прививаются некоторые точки зрения тем или иным набором родителей и других обучающих, тем больше ненависти встраивается в структуру характера окультуренного индивидуума, который, в свою очередь, передаёт полученные им табу и негодование следующим поколениям.
Родители, руководствуясь сбивающей с толку смесью страха, любви и злобы, пытаются заботиться о детях настолько хорошо, насколько они могут, используя образ мышления, полученный, в свою очередь, от их родителей. Они постоянно предупреждают своих детей, что надо быть осторожными, делать то, не делать это, и беречься в мире, полном опасностей. Результаты этого трагичны для миллионов из нас. Родители научили нас быть параноидальными и осторожными по жизни, пытаясь гарантировать наше выживание после того, как они покинут этот мир. В свою очередь, мы стараемся убедить наших собственных детей в правильности веры в технику безопасности, чтобы они могли действовать в соответствии с принципами, которым мы их научили. Мы учим их быть хорошими в соответствии с нашей моралью, потом учим верить в морализм, а потом — морализировать. Для нас очень важно строго навязывать защищающие правила и прививать веру в необходимость правил для контроля себя и окружающих.
В нынешней культуре отношение к использованию правил немного меняется. Это изменение очень тяжело нам даётся. Я был свидетелем начала этих изменений, и позже в этой книге я расскажу несколько историй, которые иллюстрируют эти изменения. Эта книга сама по себе является результатом нашей культуры, медленно изменяющей своё коллективное сознание.
То, насколько рьяно дети и взрослые держатся за изученные ими ценности, верования, абстракции и генерализации, зависит от того, насколько они были взбудоражены на момент собственно обучения. Количество вытесненной злобы, печали, сексуальности или радости, которые пришлось подавить на тот момент, сильно влияет и на то, чему они учатся, и на то, как они учатся. В любой наугад взятой культуре те, у кого промыты мозги, те, кто лучше всего вписывается (адвокаты и учителя), берут на себя лидерство. В тот момент, когда культура выгорает или не может, изменяясь, обновить себя, образовательные и политические лидеры часто оказываются наименее творческими членами общества — теми, кто истерично держится за старые методы просто потому, что эти методы когда‑то работали. Лучшие люди в умирающей культуре — изгои, которых лидеры считают сумасшедшими; те, кто наиболее разочарован в собственной культуре. Как писал Вильям Йейтс, «и лучший // Ни в чём не убеждён, тогда как худший // Горячим напряженьем переполнен.» [3] Сильная эмоциональная привязанность к любой ценности, любой добродетели, любому набору «долженствований» является болезнью, ментальным расстройством, состоянием самоубийства и уничтожения культуры.
Засеивание зёрен морализма
На фотографии с обложки «Чикаго Сан-Таймс» изображена полицейская в форме, выносящая ребёнка из дверей квартиры. Ребёнок, девочка примерно четырёх лет от роду — в синяках и кровоподтёках, с одним заплывшим глазом. Она тянется из‑за плечей полицейской и истерично плачет, пытаясь попасть обратно к своей маме — которая и избила её настолько жестоко. Журналисты пишут, что, по сообщению матери, та избила свою дочь потому, что она плохо себя вела, и что маленькая девочка, оставшись без мамы, кричала «Не забирайте меня. Я буду хорошей! Я буду хорошей!». Бедный ребёнок, вероятно, считал, что её отлучение от матери является дальнейшим наказанием за то, как плохо она вела себя и как сильно была не права.
Дети очень стараются делать то, чего хотят их родители. Почти все мы в детстве много страдали из‑за веры в то, что с нами, должно быть, что‑то не так, иначе наши родители не были бы настолько несчастны. История этого детского абьюза из «СанТаймс» — наглядное изображение того, какого типа ловушкой является детство для большинства детей — даже для тех, кто не подвергался физическому абьюзу, даже для тех, чьи родители считали, что они добры. Страдания детей, подвергающихся абьюзу морализмом, настолько распространённому, что его практически невозможно заметить, основаны на тех же отчаянных попытках и желании угодить родителям — чтобы выжить, и быть достаточно хорошим, чтобы тебя не бросили, и быть достойным их любви — изображены на той фотографии с маленькой девочкой.
Морализм — это болезнь, в которой понятия «хороший» и «плохой» становятся важнее, чем «живой» и «мёртвый». В основе этой болезни лежат боль, и гнев, и страх потерять любовь, и истеричная надежда на то, что мы как‑то можем выяснить, как быть достаточно хорошими, чтобы нам снова не было больно.
В этом квесте контроль — одна из первых вещей, про которую дети выучивают, что ей нужно научиться. Это была лишь одна из тех штук, про которые мы узнали, взрослея: нам следовало научиться контролировать себя. Но навязывание контроля часто является источником гнева. Установление контроля над гневом является источником ещё большего гнева. Вытеснение гнева в осуждение и внутреннюю моральную решимость приводит к тому, что ребёнок научается ненавидеть всех вокруг, а со временем заодно и себя. Взрослеющий ребёнок научается этому как способу выживания.
Короткий рассказ Катерин Энн Портер «Мудрость, нисходящая свыше» [4], отрывки из которого приведены ниже, является отличным примером того, как хранятся и передаются семейные традиции ненависти, и как ненависть представляется как «забота» или даже «любовь». «Мудрость, нисходящая свыше» — это история ребёнка, учащегося выживать и защищать себя остаток своих дней. Она показывает, как маленькое море культурных предположений в крохотной голове маленького угнетённого существа превращается в то, что на всём протяжении жизни будет личностью.
По сюжету, четырёхлетнего Стивена отправили жить к бабушке, после того, как его внезапно забрали у родителей во время ссоры с его участием. Из зоны конфликта его эвакуировала Марджори, служанка его родителей, и отвезла к бабушке. Несколько дней спустя он пошёл в школу. Там он встретил маленькую Франсес и подружился с ней, подарив ей воздушные шарики, которые он невинно стащил у своего дяди Дэвида. В этой сцене Франсес и Стивен играют одним субботним утром, пока её няня навещает Старую Джанет, присматривающую за Стивеном.
Няня и старая Дженет сидели у Дженет в комнате, пили кофе и перемывали косточки хозяевам, а дети сидели на торцевой террасе — надували шары. Стивен выбрал яблочно‑зелёный, а Франсес — салатный. Между ними на скамейке кучей лежали шары — сколько удовольствия их ждало впереди.
— А у меня как‑то раз был серебряный шар, — сказала Франсес, — ох и красивый, весь серебряный, и не круглый, как эти, а длинный. Но эти, пожалуй, ещё лучше, — добавила она: знала, как подобает вести себя благовоспитанной девочке.
— Когда надуешь этот, — Стивен не сводил с неё глаз: какое счастье не только любить, но ещё и одаривать, — можешь надуть синий, потом розовый, потом жёлтый, потом лиловый. — Он пододвинул к ней кучку сморщенной резины.
Её ясные глаза в коричневых, точно колёсные спицы, лучиках, одобрительно смотрели на Стивена.
— Ну что ты, я не жадная, и не хочу надуть одна все твои шарики.— У меня их, знаешь, сколько ещё осталось, — сказал Стивен, и сердце его под тонкими рёбрышками заколотилось. Он потрогал рёбра пальцами и немало удивился, обнаружив, что они кончаются в середине груди. Франсес тем временем надувала шары уже чуть ли не через силу. По правде говоря, шары ей прискучили. Надуешь шесть‑семь — и в груди пустота, а губы запеклись. Она надувала шары три дня кряду. И не чаяла, чтобы их запас иссяк.
— У меня, Франсес, их, этих коробок с шарами, не счесть сколько. — Стивен был на седьмом небе. — Миллион миллионов. Их нам, пожалуй что, надолго хватит, если каждый день надувать не очень помногу.Франсес не слишком решительно предложила:
— Знаешь что. Давай немножко передохнём и выпьем лакричной водички? Любишь лакричку?
— Да, — сказал Стивен. — Только у меня её нет.
— А что если купить немножечко? — спросила Франсес. — Палочка лакрички, такой вкусной, кручёной, тянучей, стоит всего цент: Её надо положить в бутылочку с водой, потрясти хорошенько, она вспенится, всё равно как газировка, — и её можно пить. Пить хочется, — сказала она жалостно, слабым голоском. — Вон сколько шаров мы надули, поневоле пить захочется.Стивен молчал, осознавал, что дело швах, и мало‑помалу его охватило оцепенение. Купить лакрицу для Франсес ему было не на что, а шарики ей прискучили. Так впервые в жизни его постигло настоящее горе. За минуту он постарел, по меньшей мере, на год: сгорбился, скосил глубокие, задумчивые, синие глаза на нос, погрузился в свои мысли. Что бы такое сделать, на что денег не нужно, а Франсес бы понравилось? Только вчера дядя Дэвид дал ему пять центов, а он потратил их на жвачку. И так ему стало жаль эти пять центов, что шея и лоб у него взмокли. И пить захотелось, и ему тоже.
— Я тебе вот что скажу, — он приободрился: ему пришёл в голову замечательный выход, но, пораскинув умом, он неловко оборвал фразу. — Я знаю, что мы сделаем, я… я…
— А я хочу пить. — Франсес мягко, но упорно гнула свою линию. — Я хочу пить, и мне, наверное, придётся уйти домой. Встать однако она не встала — так и сидела, обратив к Стивену огорчённый ротик.
От рискованности предстоящего приключения Стивена била дрожь, но он храбрился:
— Я приготовлю лимонад. Достану сахар, лимон, и мы попьём лимонаду.
— Лимонад я люблю, — обрадовалась Франсес. — Лимонад ещё лучше, чем лакричка.
— Ты оставайся здесь, — сказал Стивен, — я всё достану.Он обежал дом, из окна Дженет доносились скрипучие голоса двух старух — ему предстояло перехитрить их. Он на цыпочках прокрался в буфетную, взял одиноко лежащий лимон, пригоршню кускового сахара и фарфоровый чайник, глянцевитый, круглый, сплошь в цветах и листьях. Положил всё на кухонный стол, а сам острым топориком — его было строго‑настрого запрещено трогать — отбил кусок льда. Положил лёд в чайник, разрезал лимон и выжал, насколько хватило сил; лимон оказался на удивление твёрдым и скользким, налил воду, размешал сахар. Решил, что сахару маловато, юркнул обратно в буфетную, зачерпнул ещё пригоршню. Вернулся на террасу, поразившись, до чего же быстро обернулся; и — лицо настороженное, поджилки трясутся, — обхватив чайник обеими руками, преданно понёс холодный лимонад томимой жаждой Франсес. В шаге от неё он остановился — его буквально пронзила мысль. Вот он здесь на виду, несёт чайник с лимонадом, а из двери того и гляди выйдет, если не бабуля, так Дженет.
— Франсес, а Франсес, — громким шёпотом позвал он. — Пойдём за террасу, там позади розовых кустов тень. — Франсес прыгнула, сорвалась с места что твоя лань, судя по лицу, она понимала, почему они убежали с террасы; Стивен осторожно перебирал ногами, бережно стискивая чайник обеими руками.
За розовыми кустами было прохладно и куда безопаснее. Они сидели рядышком на сыроватой земле, подогнув под себя ноги, и по очереди пили из тонкого носика. Стивен свою долю пил большими холодными вкуснющими глотками. Франсес пила, изящно обхватив носик розовыми губками, и горло её трепыхалось ровно, как сердце. Стивен думал, что наконец‑то он по‑настоящему ублажил Франсес. Стивен не знал, отчего он так счастлив; к счастью примешивались кисло‑сладкий вкус во рту и холодок в груди, оттого что Франсес рядом и пьёт лимонад, который он, презрев опасности, добыл для неё.
Франсес сказала:
— Ой‑ей, как много ты глотаешь зараз, — когда настал его черёд приложиться к носику.
— Не больше тебя, — сказал он ей напрямик. — Сама‑то ты вон по скольку глотаешь.
— Ну и что, — сказала Франсес так, словно его замечание лишь подтвердило её тонкое знание приличий, — лимонад так и полагается пить. — Она заглянула в чайник. Там оставалось ещё много лимонада, и она чувствовала, что с неё довольно. — Давай играть в кто больше глотнёт.Затея оказалась такой увлекательной, что они разрезвились, забыли об осторожности, поднимали чайник высоко и лили из носика в открытый рот до тех пор, пока лимонад не стекал ручейками с подбородка на грудь. Потом и эта затея им приелась, а лимонад в чайнике всё не кончался. Тогда они надумали попоить лимонадом розовый куст, а потом и окрестить его.
— Вымя отца, сына и святодуха, — выкрикивал Стивен, поливая куст.
На крик над низкой живой изгородью возникло лицо Дженет, а над её плечом нависало пожолклое сердитое лицо няньки Франсес.— Я наперёд знала, что так и будет, — сказала Дженет. — Знала: ничего другого от него ожидать не приходится. — Мешочки под её подбородком тряслись.
— Нам захотелось пить, — сказал Стивен, — просто невтерпёж как.
Франсес ничего не сказала, потупясь, разглядывала носки своих туфелек.
— А ну дай сюда чайник, — Дженет вырвала чайник у него из рук. — Ещё чего, пить им захотелось. Понадобилось что — спроси. Тогда и красть будет не резон.
— Мы не крали, — выпалила Франсес. — Нет! Нет!
— Нишкни, чтоб я тебя больше не слышала, — сказала нянька Франсес. — А ну, поди сюда. Тебя это не касаемо.
— Не скажите, — Дженет пронзила няньку Франсес взглядом… — Он ничего такого сам по себе отродясь не делал.
— Пошли, — велела нянька Франсес, — тебе здесь нечего делать. — Она схватила Франсес за руку и пошла прочь да так быстро, что Франсес, чтобы поспеть за ней, пришлось припустить. — Ишь чего надумала, ворами нас обзывать!— А тебе воровать не резон, пусть даже другие всякие и воруют, — сказала старая Дженет так громко, чтобы её было слышно как можно дальше. — Возьми ты хоть лимон в чужом доме, всё равно ты воришка. — Тут она снизила голос: — Ужо погоди, я бабушке‑то скажу, ох и достанется тебе.
— Забрался в ледник, дверцу не закрыл, — оповестила бабушку Дженет, — и в сахарницу залез, весь пол сахаром засыпал. То и знай на сахар наступаешь. Весь пол в кухне — а ведь какой чистый был — водой залил да ещё розовый куст окрестить вздумал, святотатец. Мало того — ваш споудовский чайник взял.
— Не было этого, — завопил Стивен и попытался вырвать руку, но куда там — большой корявый кулак Дженет крепко сжимал её.
— Врать‑то не надо, — сказала Дженет, — мало ты что ли напрокудил.
— Господи, — сказала бабушка. — Он ведь уже не маленький. — Она читала книгу, но тут закрыла её и притянула его за мокрую грудку свитера к себе. — Чем это таким липким ты облился? — спросила она, поправляя очки.
— Лимонадом, — сказала Дженет. — Последний лимон перевёл.Его привели в большую сумрачную комнату с бордовыми занавесками. Из комнаты, где книжные шкафы, вышел дядя Дэвид — в вытянутой вверх руке он нёс ящик.
— Куда подевались все мои шары?Стивен отлично понимал, что дяде Дэвиду ответ известен и без него. Он притулился на скамеечке у бабушкиных ног — его клонило ко сну. Привалился к бабушкиной ноге, ему смерть как хотелось положить голову ей на колени, но тогда он, пожалуй что, и заснёт, а заснуть, когда дядя Дэвид говорит, никак нельзя. Дядя Дэвид расхаживал по комнате, засунув руки в карманы, и разговаривал с бабушкой. Время от времени он подходил к лампе, наклонялся, жмурясь от света, заглядывал в круглую прорезь наверху абажура: что, интересно, он ожидал там найти?
— Это у него в крови, сказал я ей, — говорил дядя Дэвид. — Я сказал, что ей придётся приехать, забрать его и держать при себе. Она спрашивает, что ж я вором, что ли, его считаю, а я говорю, если ты знаешь, как это иначе называется, сообщи мне, скажу спасибо.
— Зря ты так сказал, — невозмутимо заметила бабушка.
— Это ещё почему? Пусть знает, что и как… Похоже, он ничего не может с собой поделать, — сказал дядя Дэвид — он остановился перед Стивеном и уткнулся подбородком в воротник. — Я знал, что ничего путного из него не выйдет, но уж больно рано он начал…
— Беда вот в чём… — сказала бабушка и подняла Стивену подбородок так, чтобы он смотрел ей в глаза; говорила она ровно, плачевным тоном, но Стивен её не понимал. Закончила она так: — И дело, разумеется, не в шарах.
— И в шарах, — вскипел дядя Дэвид, — и вот почему: сегодня шары, завтра кое‑что похуже. Впрочем, чего от него и ждать? При таком‑то отце — это у него в крови. Он…
— Ты говоришь о муже твоей сестры, — сказала бабушка. — Зачем ты так — ни к чему это, все и без того плохо. Кроме того, на самом деле тебе ничего точно не известно.
— Очень даже хорошо известно, — сказал дядя Дэвид.
И опять заходил взад‑вперёд по комнате, заговорил быстро‑быстро. Стивен пытался понять, что он говорит, но слова звучали незнакомо и пролетали где‑то над головой. Они говорили об отце — он им не нравился. Дядя Дэвид подошёл, навис над Стивеном и бабушкой. Пригнулся к ним, брови сдвинуты — его длинная скрюченная тень протянулась через них аж до стены. До чего ж похож на отца, подумалось Стивену, и он вжался в бабушкины юбки.— Что с ним делать — вот в чём вопрос, — сказал дядя Дэвид, — если оставить его здесь, он нам будет… Словом, мне такая обуза ни к чему. Они что, не могут сами позаботиться о своём ребёнке? Сумасшедший дом, вот что это такое. Жаль, но ничего уже не исправить. Воспитывать его некому. Брать пример ему не с кого.
— Ты прав. Пусть забирают его и держат дома, — сказала бабушка. Она провела руками по голове Стивена; ласково прихватила большим и указательным пальцем кожу на затылке.— Солнышко ты бабушкино, — сказала она. — Ты погостил у нас, славно погостил, долго, а теперь поедешь домой. С минуты на минуту за тобой приедет мама. Вот хорошо‑то, правда?
— К маме хочу, — Стивен захныкал: бабушкино лицо его испугало. Улыбка у неё была какая‑то не та.
Угнетённый и расстроенный гневными, принципиальными попытками своих опекунов улучшить его недостойный моральный облик, маленький мальчик пытается защитить себя от эмоционального натиска, под которым, как ему известно, ему небезопасно находиться. Приезжает его мама, ожесточённо спорит со своим братом Дэвидом, и пытается защитить своего сына с помощью фальшивого веселья и бравады. В конце рассказа Стивен демонстрирует наделённую извращённой логикой стратегию, которую на протяжении веков использовали угнетённые, чтобы защититься от всякого рода мучителей: имитацию.
— Стивен, мальчик мой, идём, — сказала мама. — Ему давно пора спать, — сказала она, ни к кому не адресуясь. — Нет, это уму непостижимо — не дать ребёнку спать — и чего ради? — чтобы мучить его из‑за каких‑то жалких кусков крашеной резины. — Поравнявшись на пути к двери с дядей Дэвидом, оскалила в улыбке оба ряда зубов и заслонила собой Стивена. — Страшно подумать, что бы с нами сталось без высоких моральных принципов, — сказала она дяде Дэвиду, а потом — уже обычным голосом — бабушке: — Спокойной ночи, мама, увидимся через день‑другой.
— Разумеется, — бодро отозвалась бабушка и вышла в коридор вместе со Стивеном и мамой. — Не пропадай, позвони завтра. Надеюсь, завтра у тебя настроение улучшится.
— А оно у меня и сейчас хорошее, — весело сказала мама и засмеялась. Наклонилась и поцеловала Стивена. — Хочешь спать, малыш? Папа тебя ждёт не дождётся. Погоди, не засыпай, сначала поцелуешь папу, пожелаешь ему спокойной ночи.
Стивена точно подбросило — он проснулся. Поднял голову, выставил подбородок. — Не хочу домой, — сказал он. — Хочу в школу. Не хочу к папе, не люблю его.
Мама прикрыла ему рот рукой.
— Мальчик мой, не надо так.Дядя Дэвид, фыркнув, дёрнул головой.
— Вот вам, — сказал он. — Вот — сведения из первоисточника.Мама толкнула дверь и выбежала, увлекая за собой Стивена. Пересекла тротуар, дёрнула дверцу машины, влезла сама, следом втащила Стивена. Развернула машину и так резко рванула с места, что Стивена чуть не выкинуло с сиденья. Он что было сил вцепился в подушки. Машина прибавила ходу, мимо неё проносились деревья, дома — все такие уплощённые. Стивен неожиданно завёл песню — тихонько, только для себя, так чтобы мама не услышала. Песню о своей новой тайне; утешную, дремотную:
— Не люблю я папу, не люблю я маму, не люблю бабушку, не люблю дядю Дэвида, не люблю Дженет, не люблю Марджори, не люблю папу, не люблю маму…Голова его, подпрыгнув, поникла, упокоилась на мамином колене, глаза закрылись. Мама привлекла его к себе, сбавила скорость, держа руль одной рукой.
Угнетение, замаскированное под «обеспокоенность», вызывает в ребёнке ответную реакцию ненависти, разрыв общения и отказ от отношений с самыми близкими людьми. Это типичный этап подготовки ребёнка к выживанию во взрослом мире, и шаг в сторону уменьшения живости. После того как Стивен испытал любовь и испытал удивление от боли и обвинений, он научился обвинять. Стивен обвинил своего дядю, свою бабушку, Старую Дженет, и Марджори в том, что они мучили его за ошибки, которые были естественными, смелыми поступками с его стороны; и за его очевидное сходство со своими родителями, которых он также ненавидит за то, что они являются первопричиной отвращения к нему у других взрослых. Он учится иметь веские причины для ненависти, как и они. Он учится быть как они, чтобы выжить среди них. «Мудрость, нисходящая свыше» — про всех нас. Маленький Стивен, начинающий петь свою песню ненависти — метафора для всех разученных нами песен ненависти. Наше освобождение от ненависти и изоляции в ментальной темнице, которую мы, как и Стивен, начали строить в детстве, зависит от нашей готовности снести стены и возобновить отношения с другими. Эти действия приводят к пробуждению заново всей боли и шока от нанесённых нам в нашей наивности первоначальных ран — всего того, от чего мы защитили себя, приняв решение ненавидеть. Говорение правды после долгого периода скрытности открывает старые раны, которые не зажили должным образом. Часто это очень больно. Это требует мужества. Это непросто. Это лучше, чем альтернативы.
cummings, e.e. (1972). Complete Poems. “anyone lived in a pretty how town.” New York: Harcourt Brace Jovanovich. Использован перевод Яна Пробштейна: е.е. каммингс. «некто жил в уютном городке». ↩︎
Существует традиция, в которой имя э.э. каммингса пишется строчными буквами. Эта традиция основана на экспериментах самого каммингса с формой, пунктуацией, синтаксисом и правописанием. Ведутся споры о том, использовал ли такое написание сам каммингс или же это написание было запущено в широкие массы одним из его издателей, однако Блантон в исходном тексте использует написание именно строчными буквами — так что в переводе используется именно оно (прим. пер.). ↩︎
Yeats, William, B. (1940). The Variorum Edition of Poems of W. B. Yeats. New York: Macmilliam Company. Использован Перевод Шломо Крола: Вильям Йейтс. Второе пришествие. ↩︎
Porter, Katherine Anne (1969). “The Downward Path to Wisdom.” The Leaning Tower and Other Stories. New York: Harcourt Brace Jovanovich. Перевод указан по изданию: Кэтрин Энн Портер. Мудрость, нисходящая свыше. Из сборника «Иудино дерево в цвету», перевод Л. Беспаловой. Москва, «Текст», 2004. ↩︎